Как только пали узы, связывавшие русскую общественность, началась всюду лихорадочная деятельность свободных русских граждан. Как будто все хотят наверстать то время, в которое они поневоле были инертны. Вырабатываются проект за проектом переустройства той или иной области русской жизни, и одни других смелей, одни других заманчивей, обещая горы счастья и радости. Всему этому приходится, конечно, только радоваться и желать, чтобы такой энтузиазм русского народа в делании добра не ослабевал. И мы твердо надеемся, что по крайней мере те, которые исполнены надеждой на торжество Божией правды, живой верой в Бога, не устанут совершать свой путь добродетели.
Таким именно характером должна быть запечатлена жизнь каждого истинного христианина, ибо жить для блага ближнего во имя любви к Богу как Отцу великой человеческой семьи — это его призвание. Между тем как без Христа вся наша революционная свобода превратится в дикую борьбу страстей и если будет борьбой на общее благо людей, то весьма мимолетной, имеющей характер простой минутной вспышки. В этом нас убеждают факты из истории прошлого. После чрезвычайного подъема в дни свобод творцы революции всегда испытывали быстрое наступление упадка сил, нравственного бездействия. Это вполне понятно. Ведь для неверующего нет Бога, нет и бессмертия, впереди какой-то мрак небытия. Пожертвовать такому человеку сейчас своей жизнью для блага будущего человечества — значит послужить, как говорят, навозом для удобрения жизни будущих поколений. Сам же он навеки лишен возможности жить в созданной на его трупе гармонии жизни, равно как и быть вознагражденным за свою жертву. Ясно, что тут разум не может быть удовлетворен. Тут нет примирения, нет логики: жертва не оправдывается и не может быть оправдана в отношении к нему самому блаженством потомков. Вот почему, как только по миновании первых благородных порывов разум предъявит неверующему человеку свои требования, последний лишается сил для работы. Только в вере в Бога, в идее бессмертии человека и есть это примирение. Только около Голгофы и можно получить силы для работы на пользу ближнего.
Революционный подъем времен минувших, даже с 60‑х годов, у многих из нас еще в памяти и прекрасно отразился в литературе, развернув которую мы можем найти очень хорошие уроки для нашего настоящего. Тогда весьма многие из шедших по пути освобождения без Бога стремились главным образом только к тому, чтобы им жилось самим вольготней. И лишь только наступало время, когда им становилось вольготно, как буржуа, тогда они переставали работать, успокаивались. Что им до других, до ближнего, когда они один раз живут?! Им своя рубашка ближе к телу, да наконец для них и не могло быть каких-либо разумных оснований для борьбы за благо другого в ущерб самим себе. Для них она была бы не более как простым самоубийством.
А вот обычная история людей интеллигентных, работавших в прошлой революции для блага будущего человечества, как она отразилась в литературе. Приблизительно она такова. В юности, в первой молодости — блестящий делец, энтузиаст, поборник социализма, вернее правды, а в 30 – 35 лет — полный банкрот, кончающий иногда жизнь самоубийством. Так именно покончила жизнь Варвара Васильевна в рассказе Вересаева «На повороте». В этом же рассказе Сергей, проповедник свободы личности и полноты жизни, хочет повеситься. У Чехова Иванов стреляется. У Гаршина в рассказе «Ночь» «бледный человек» готовится к самоубийству и т. д.
Это — краткая, но, к сожалению, верная характеристика поборников прав демократии и вообще личности в их громадном большинстве. Но отчего они, вначале такие страстные, смелые, благородные, к 30 – 35 годам становятся уже полными банкротами? Отчего один гаснет в чахотке, другой пускает пулю в лоб, третий ищет забвения в кутежах и картах, четвертый, чтобы заглушить страх и тоску, цинически топчет ногами портрет своей чистой, прекрасной молодости? Отчего они, упавшие раз, уж более не стараются встать и, потеряв одно, уже не ищут другого?! Нет сомнения, что главной причиной является отсутствие в человеке твердых убеждений и веры в то, из-за чего бы можно было всегда жертвовать собой, что оправдывало бы эту жертву. Через 200 – 300 лет жизнь на земле будет невообразимо прекрасной. «Мы для нее живем, — говорит Вершинин, — для нее работаем и страдаем. Мы должны работать и работать, а счастье — это удел наших далеких потомков» («Три сестры»). Однако этот наивный оптимизм, отводящий людям роль рабов, работающих на какую-то будущую породу людей, роль поддержек великолепной террасы, на которой кто-то когда-то будет танцевать, весьма оказывается неубедительным не только для других, но и для самих высказывающих его. Для Тузенбаха («Три сестры») эта идея не более как мираж, поэтому он меланхолически заявляет, что «не только через двести, но и через миллион лет жизнь останется такой же». А для другого чеховского героя является сомнение, помянут ли еще добрым словом их те, которые будут жить через 100 – 200 лет и для которых они пробивают дорогу («Дядя Ваня»).
Всё это сильно охлаждает работников на пользу общую, работников без Бога, без Христа. Таким мрачным отчаянием наполнилось сердце такого умного человека, как Герцен, когда он продумал философию отрицания религии. «Я не жду уже ничего: ничто после видимого и испытанного мною не удивит и не обрадует глубоко; удивление и радость обузданы воспоминанием былого, страхом будущего. Почти всё стало мне безразлично, и я равно не желаю ни завтра умереть, ни очень долго жить; пускай себе конец придет так же случайно и бессмысленно, как и начало».
В одном из рассказов Вересаева («На повороте») некто Токарев, лишенный веры в Бога, так высказывается своей собеседнице о своем бессилии в общественной работе:
«Я вижу, — говорит он, — что во мне исчезает что-то страшно нужное, без чего нельзя жить. Гаснет непосредственное чувство, его заменить нечем. Я начинаю всё равнодушнее относиться к природе. Между людьми и мною всё выше растет глухая стена. Вот теперь много думаю и читаю по этике (вопросы нравственности), стараясь философски обосновать мораль, конструируя себе разные категории долга. Но в душе я горько смеюсь над собой. Умерло непосредственное чувство, умерло всё; его нельзя заменить никакими философскими категориями и нормами».
Не менее характерно и признание безупречной общественницы Варвары Васильевны. «Во мне всё сохнет, — говорит она, — как сохнет ветка дерева. Ее форма, весь наружный вид — всё как будто остается прежним, но в ней нет гибкости, нет жизни, она мертва до самой сердцевины… Я не люблю людей… и ничего не люблю», — с ужасом признается она.
Все эти признания являются воплем душ, сознавших неестественность, крайнюю искусственность мотивов своей жизни и деятельности. «Хоть бы какого-нибудь настоящего, неподдельного чувства, не умирающего внутри моего «я»! Ведь есть же мир!» — молит «бледный человек», разбуженный колоколом (в рассказе Гаршина «Ночь»).
Не ясно ли из этого искреннего признания потерявшей Бога души, что она в своей деятельности, в сущности, опиралась не на приведенные выше разумности Вершинина, а именно на непосредственное чувство, воспитанное в ней христианской атмосферой. Но вот это чувство с течением времени, не питаясь из своего прежнего источника, пропало, иссякло, и человек оказался неспособным бороться за правду жизни. «О, куда вы ушли, — слышим мы стон А.П. Чехова, — в каком море утонули зачатки прекрасной чистой жизни, когда при каждом ударе грома спешил я читать: «Свят, свят, свят»?» Не слышится ли в этих словах глубокий стон великого христианина: «Господи! Спаси меня от меня самого!»