Когда читаешь нынешнюю «свободную» литературу, свободную лишь тем, что господа писатели могут беспрепятственно обливать грязью людей, не умеющих защитить себя, — возмущаешься до глубины души; но когда слышишь, что люди слово в слово повторяют эти грязные обвинения, применяют их к жизни и к тем беззащитным своим собратьям, на которых им указали другие, то на душе становится так невесело, так заболит она… Особенно много грязи вылито и продолжает литься на русское духовенство — а за что? Да всё за то, видите ли, что духовенство-де отжило свой век, что оно виновато тем, что не проводит в жизнь социалистических идей, которые якобы первым пропагандировал на земле Христос, что оно, духовенство, невежественно, жадно и прочее. Обидно и горько…
Но когда слышишь, что тебе в глаза говорят все эти любезности, завидуя твоему положению в том отношении, что ты за каждое «Господи помилуй» пятачок получаешь, то плакать хочется, кричать от обиды незаслуженной! Как достаются пятачки духовенству — легко или трудно — можно судить из предлагаемого здесь повествования о том, как «поп с дьячком» приобрели свои, всем на зависть, легкие пятачки.
23 апреля 1908 года я, священник, со своим псаломщиком должен был поехать «с Пасхой» в одну из ближайших деревень своего прихода, отстоящую от приходской церкви за 33 версты зимой и 47 верст весной, так как в то время нужно ехать туда кружным путем.
В шесть часов утра два псаломщика привели ко мне лошадь и оседлали мою и мы выехали. Целые месяцы, которые мы не ездили верхом, на первых же верстах дают себя знать: манера посадки потерялась, сидеть неудобно, ноги и спина скоро устали, какая-то тупая боль появилась в них. Погода убийственная, дождь сеет как из сита, не переставая ни на минуту, лошади не идут в грязь, которая на лесной тропе им по колено, жмутся к лесу и обливают нас целыми потоками воды, которую стряхивают с деревьев. Холодно, одежда вся до нитки промокла, дождь не перестает, а обсушиться негде — нужно обязательно проехать 15 верст до заброшенной лесной избушки, где у огонька можно хоть обогреться немного и попить чаю.
Сойти с лошади и согреться, идя пешком, нет возможности — рискуешь увязнуть в грязи; сидишь, стараясь не шевелиться, чтобы не расшевелить затекших спины и ног. Часа через четыре видим желанную избушку, с охами и ахами кое-как сваливаемся с лошадей, долго сидим около лошадей, как правоверные на молитве, не имея возможности выпрямить затекшие ноги… Наконец немного справляемся, привязываем лошадей и идем в «юрту», но там тоже неутешительно: отовсюду сквозь крышу течет вода, мокро и грязно, обсушиться невозможно. Кое-как на земляном полу юрты разводим огонь и кипятим чай. Место открытое, ветер, холодный, пронизывающий, рвет и мечет, внизу под избушкой ревет и бесится река Вагран, лошади дрожат какой-то нездоровой дрожью — сердце болит за бедных, но желание согреться самим делает нас безжалостными. Наконец чай готов — он грязного цвета, по своему цвету скорее похож на кофе, но мы пьем, обжигаясь и наспех закусывая размокшим от дождя хлебом. Нужно ехать — торопимся, поправляем седловку, увязываем торока, садимся… и через две версты опять дрожим и жмемся, стараясь как можно больше втянуть в себя шею, в надежде хотя этим согреться, но и это напрасно…
Лес глухой, неприветливый, дикий, дорога незнакомая, едем наугад, отдавшись на полную волю лошадей; никто бы не узнал в нас служителей Церкви: в этих грязных, размокших фигурах, скорченных холодом и сыростью, в местных «гунях» (азям), в броднях (род сапогов), с традиционными котелками за поясами скорее можно принять нас за тех зырян-дроворубов, которые переходят из куреня в курень, и только лошади, на которых мы сидели, могли несколько наводить встречного на мысль о нашем более привилегированном положении в жизни, так как зыряне этой роскошью не обладают. Но встречных нет, дико и глухо вокруг, разве где пискнет рябчик и заставит моего спутника ухватиться за ружье, напомнив ему, что небесполезно было бы и пообедать, но так как «обед» тоже зябнет, то и не подает больше о себе вести и сидит, насупившись, где-нибудь около нас в густой ели… Опять пошли открытые места — курени. Еще холоднее стало, и лошади пошли осторожнее, выбирая из массы тропинок ту, которая им кажется более верной, ведущей к жилью, и мы не мешали им в этом.
Но вот и жилье — жилая казарма зырян-дроворубов, перед ней «козлы», на которых дымятся паром дымные походные котелки с горячим варевом. Владельцы их сидят под навесом у костра в ожидании, когда поспеет кушанье; чувствуется зависть к ним, что они сухи и греются, хочется слезть с лошади и посидеть, поговорить с ними, но необходимость гонит вперед. Мой спутник — С‑й Н‑ч говорит с ними по-зырянски, очевидно, спрашивает дорогу для перевоза через реку; слушаю их непонятный для меня разговор и чувствую, что не хочется моему спутнику ехать дальше, слишком уж он откровенно посматривает на котелки с кушаньем. Но заплатить у нас за обед нечем, а есть из милости стыдно. Двигаемся дальше, и слышу я за собой слово «поп», сопровождаемое зырянскими фразами, спрашиваю их значение у спутника. Говорит, что удивляются зыряне, что мы собираемся путешествовать в такую адскую погоду.
Но нахожу, что удивляться нечему, так как мы должны были ехать обязательно, иначе нельзя, нельзя так же, как и отдыхать в пути до той поры, пока доедем до места. В разговорах недосмотрели поворота тропинки и уехали совершенно в обратную сторону. Часа полтора проплутали мы по лесу, думая разобраться в этом лабиринте троп, но тщетно: чувствую, что лошадь уже тяжело идет, и сам готов упасть с седла, так устал, но стыдно показать свое малодушие — молчу и думаю, что, наверное, мой спутник клянет меня за эту поездку, и к чувству физической усталости незаметно присоединяется чувство сожаления о домашнем тепле и покое.
Хочу высказать решение воротиться к казарме зырян и переночевать там, но лошадь вдруг делает неожиданный поворот в сторону и идет быстрее, — понимаю, что она почуяла жилье, и подчиняюсь ей. Через десять минут видим домик перевозчика, реку, которая ревет и стонет и пенится, как бы радуясь свободе своей от оков зимы — льда, остатки которого несет она в диких волнах, крутит, вертит ими и бьет их мощной силой своего неудержимого стремления. Дикая, но прекрасная картина! — захватывает она меня всего, хочется быть таким же мощным, сильным, и чувствую я, как прибавляется во мне решимости, — и нет уже сожаления о покое и тепле…
Кто видал горние реки, тот поймет мое восхищение.
Немного обогревшись у камина, выпив по стакану чая у хозяина, переобувшись, чтобы хотя ноги наши не так болели и ныли, отправляемся снова в путь. Пока сидели в избушке, дождь успел превратиться в снег, хлопья которого, подгоняемые ветром, как бешеные кружились в воздухе, прилипали к мокрой одежде, слепили глаза, лезли в уши и совершенно уничтожили перспективу, по которой мы всё же более уверенно ориентировались. Но делать нечего, нужно ехать, дотянуть остальные 17 верст. Расседлываем лошадей, двое зырян садятся в лодку, берут повод одной лошади к себе и отправляются. Моя лошадь стоит в нерешительности на берегу и дрожит мелкой, зыбкой дрожью; жаль ее, бедную, но понукаю ее, и она кидается в ледяную воду, и я вижу, как всё в реке: и лодка, и лошадь, и люди — вертятся, кружатся и увлекаются с адской, стремительной скоростью вниз по реке. Сажен на сто ниже уже достигают они противоположного берега. Возвращается один зырянин, берет в лодку нас, седла и багаж, и мы сами исчезаем во мгле и снеге, несемся и кружимся вместе со своей душегубкой.
Выходим на берег, скорее седлаем лошадей, которых бьет от холода немилосердно, и гоним версты две в гору, чтобы согреть их. В скачке не замечаем, что одежда наша застыла и нещадно холодит тело. Опять пошла узкая тропа, снег валится всё так же; темнеет, и с темнотой опять тоска и усталость завладевают нами. Едем молча, думая свои невеселые думы, хочется спать, какое-то безразличие ко всему овладело, и осталось только одно, скорее животное ощущение холода и усталости. Темно, хоть глаза выколи, дороги не видать, но уже не сомневаемся, что лошади могут сбиться, так как мы сроднились с ними одинаковым болезненным желанием отдыха и тепла. Изредка соскакиваешь с седла и бежишь впереди лошади, но жилы в ногах до того натружены, что бежать больно, садишься — и опять холод.
За версту перед деревней нас вдруг остановила речка, которая от сильного дождя поднялась и разбросала мост. Бывалая лошадь спутника захотела взять препятствие, — не дожидаясь понукания, кинулась в воду, и мой спутник, от неожиданности прыжка выбитый из седла, выкупался в ледяной воде. Я усидел на своей лошади, но чувство, которое овладело мной после этого случая с С‑м Н‑м, было до того тягостно, что я был бы более доволен, если бы выкупался сам. Кое-как влез мой несчастный С‑й Н‑ч в седло, и мы понеслись. Это была бешеная скачка, и долго мне не забыть ее, не забыть потому, что смерть я увидел тогда перед собой, неприкрытую, голую, ужасную, и увидел ради тех «пятачков», которыми, как позорным клеймом, не стесняются пятнать меня и всех моих собратий досужие, сытые люди. Скажите мне, люди добрые, неужели так сильны «пятачки»?!