Третьего числа марта в сопровождении договоренного мною для поездки проводника и помощника по объяснению с инородцами на их диалекте (которым я еще не особенно уверенно владею) обывателя Якова Первушина, я выехал на лошади до первой юрты, где и имел намерение нанять оленей для дальнейшего пути.
При очень трудной для лошади оленьей дороге до юрты вогула Василия Феодоровича Бахтиярова пришлось сделать около 90 верст. К ночи 4 марта доехал я до этой юрты, откуда лошадь ушла обратно, а я уже выехал на оленях дальше лишь к вечеру 6 марта, так как пришлось мне и проводнику ожидать здесь возвращения хозяина юрты с охоты. Две ночи и день, проведенные мною в этой юрте, были не из особенно приятных, так как хозяйка дома больна не особенно чистой болезнью, но всё же, сколько мог, до приезда и с приходом из лесу хозяина я старался использовать время на беседы с семейными его и с ним самим о вере в истинного Бога, о святых иконах и побочном еще у вогул боге Шайтане, по поводу высказанного мне хозяином воззрения об аналогичном значении молитвы перед святыми иконами и шайтаном (кукла, сшитая из тряпья и изряженная в цветные лоскутья), так как у их отцов не было икон и они молились Богу и святому Николаю, взирая на эти примитивные изображения. Не знаю, упадут ли слова мои на хорошую почву, но я сделал всё возможное и зависящее от меня, чтобы расшатать в умах их это ложное религиозное положение инородцев.
Зная слабость хозяина и его матери к вину — до того, что они на время после усиленного пьянства делаются совершенно безумными, по их выражению, «дурят», говорил я с ними о вреде пьянства вообще для всех и для них в частности, так как для них вино — смерть, с чем вполне они и согласились; помня недавние еще с ними бывшие припадки безумия, дали обещание воздержания от этого порока, но, к сожалению, вероятно, эти обещания останутся лишь обещаниями и выполнены не будут, и как мне ни горько, но приходится в этом сознаться: слишком зло пустило здесь глубокие корни в почву невежества инородцев.
6‑го и 7 марта мною посещены еще пять юрт и один чум инородцев-вогулов, у одного из которых, Прокопия Бахтиярова, отпета мной умершая девочка. Отпетие было совершено на могиле в лесу, и описание обычая хоронить покойных у инородцев, я думаю, будет небезынтересно для комитета. В землю инородцы своих покойников не зарывают, вероятно, потому, что не знают почти потребление лопаты и кирки, а просто кладут покойного прямо на землю ногами на восход солнца и над ним возводят сруб в два или три ряда из сырых бревен. В этот сруб складывается имущество покойного, например у этой умершей девочки все ее платья, белье, малица (шубка), платки, пояски, крестики (главное украшение детей инородцев), нярки (обувь), и всё это, у настоящей, например, покойницы, прикрытое поверх сруба большой ценной шалью, закладывается плотно сверху, как крышкой, такими же сырыми бревнами, чтобы лесные звери не могли разрушить могилу.
После отпетия собранным в юрте, очень печальным смертью дочери хозяевам и случайно к ним заехавшим по пути инородцам я постарался преподать некоторые доступные их понятию сведения о загробной жизни людей, рае и аде, о блаженстве праведных и мучениях грешников, о способах достижения будущего блаженства на Небе образом земной жизни, о грехе и прочее, и в отношении к настоящему случаю смерти младенца — о неотложном обещании Христовом вечного блаженства младенцам, которые после смерти своей будут на Небе молитвенниками перед Богом за своих родителей.
Всё мною сказанное было совершенно ново для инородцев, так как слушалось ими с большим вниманием и задавались изредка вопросы о непонятном. Объяснения велись с помощью проводника по-русски и вогульски.
Ночь на 8 марта я провел в юрте вогула Еремея Бахтиярова, где на другой день, в ожидании поимки новых оленей для дальнейшего моего следования, имел беседу с хозяином юрты и его многочисленным семейством по вопросу, странному на первый взгляд как по месту, где он обсуждался (в глухом лесу, в стенах вонючей, грязной юрты), так и в отношении людей, которыми он был мне поставлен ребром (грязными, по виду внешнему и по жизни ближе подходящими к лесному зверю, чем к человеку, инородцами), — вопросу об атеизме и его проповедниках.
Нельзя поверить, что волна отрицания Божественного начала мира и жизни могла докатиться досюда и холодящим своим прикосновением заставить полудиких инородцев начать анализировать в себе их простую, детскую веру в Великого Небесного Тарма (Бога), которого они и предки их познали из величия творения Его — сами, непосредственно, непринужденно. Но это так, к прискорбию.
Возник этот вопрос попутно, неожиданно для меня, среди беседы моей с хозяином на тему, довольно-таки для него щекотливую и неприятную, — о неприкосновенности чужой собственности, о чем он имел очень своеобразные взгляды, к сожалению его, не терпимые, однако, законами общежития. По поводу некоторых угрожающих ему взысканий за воровство (пока воровство среди вогул — редкость) я говорил ему, что, кроме кары земного закона, человек, не уважающий здесь чужой собственности, подвергает себя, совершая великий грех — воровство, тяжкой каре угрызений своей совести при жизни и душу свою губит для жизни вечной после смерти, ибо Бог отвратит Свое лице от вора. Инородец, сносно объясняющийся по-русски, объявил, что Бога возможно что и нет, — стало быть, с этой стороны, на которую я особенно указываю, он относительно безопасен, а воровать то, что посторонние сами не стараются беречь, непредосудительно: требует меньше труда и лучше обеспечивает. Естественно, что меня поразило это, и первый вопрос, который я задал ему, это: «Кто мог сказать это?» — «Русский крестьянин (значение: христианин)», — был ответ.
Но сколько ни невежествен этот инородец, однако он быстро сообразил, что сказал не совсем ладное что-то, и поспешно стал оправдываться, говоря, что он лично всё же не так глубоко этим положениям сочувствует, что в Бога он верит, ибо без Бога жить нельзя, без Бога и его самого и вообще людей не было бы, а воровать его заставляет плохая «лесня» (охота) и многосемейность.
Много говорил я с ним еще по поводу этих вопросов, просил его бросить всё, исправиться и как на средство заслужить прощение у Бога указал ему на Таинство Исповеди в грехах своих перед священником и обещание больше не делать дурного, что он делал в жизни, а главное не верить людям, когда они будут говорить, что Бога нет, подтвердив ему всю несостоятельность этого учения.
На свежих оленях отсюда я двинулся еще дальше с целью посетить два чума архангельских зырян, живущих на предгории одной из самых высоких точек Северного Урала — Молебном камне, для чего мне пришлось перевалить вершину горы Велса и благодаря этому вступить на территорию истинного Северного Урала, границу уездов Чердынского и Верхотурского. Лишь ночью на 9 марта я доехал до чума зырянина Ивана Онуфриева. Здесь я явился желанным, долгожданным гостем, радостно встречен хозяевами чума — маститым стариком, его женой и двумя взрослыми женатыми сыновьями, и должен сказать, что пребывание у них было для меня истинным отдыхом, так что и уехал я от них потом с обновленным и удвоенным желанием продолжать труд свой, полный неудобств и лишений, ради лишь тех светлых переживаний о Бозе, какие выпали на мою долю здесь, в холодном, дымном чуме, где от дыма во время богослужения я едва не задохнулся.
Ввиду страшной снежной бури, разыгравшейся еще на пути к чуму и усилившейся ночью до очень внушительных размеров (очень неприветливо встретил меня Северный Урал), мне пришлось следующий день и ночь еще провести в чуме, и я не могу удержаться, злоупотребляя вниманием комитета, чтобы не передать здесь о проведенном мною среди этих людей времени.
Утром 9 марта проснулся я довольно рано от нестерпимого холода, несмотря на то что спал я в шубе и под шубным одеялом, но, по неопытности, без шапки. Все спят. В чуме совершенно темно, лишь в дымовое отверстие чума видно, что скоро рассветает. Долго не могу заснуть, но всё же в конце концов забываюсь. Когда проснулся я снова, в чуме уже потеплело, трещат приветливо дрова, разбрасывая искры по всему чуму, и обитатели чума, сидя вокруг огня на низких обрубках дерева, внимательно слушают читаемые стариком по Часослову полунощницу и утреню, что было продолжением отдельной утренней молитвы каждого члена семьи. Тишина в чуме; лишь треск дров да неистовый вой ветра вокруг чума своеобразно аккомпанируют глуховатому низкому голосу чтеца, а дым облаком стоит над этой живой картиной, а когда ветер с силой ворвется в дымовое отверстие чума, начинает дым ходить клубами, попадает даже мне, еще лежащему, в нос, ест глаза до слез и до кашля саднит в горле, а чтец всё читает, стоически перенося эту атмосферу, своим глуховатым (может быть, от этого самого дыма ставшим глухим) голосом. «Да не падше и обленившеся, но бодрствующе, и воздвижени в делание обрящемся готови», — читает старик, и хочется, слушая эти слова, действительно быть готовым для дела, ради этого светлого момента забыть все неудобства, лишения и невзгоды и разочарования — естественный еще пока удел службы моей, и делать, делать…
Чум представляет из себя конусообразную палатку из сукна, сверху прикрытого оленьими кожами; внутри его, посредине, на листе железа (чтобы снег, который служит полом чума и достигает здесь, на Урале, более саженной глубины, не протаивал) целый день поддерживается огонь, дым от которого выходит через отверстие в верху чума, никогда не закрываемое, которое во время дня служит окном для света. По наружному виду чум очень похож на дымящийся вулкан в миниатюре, тем более что снег с него тщательно отряхивается и иллюзия сходства дополняется его грязновато-дымным цветом. Удобств, даже относительных, такое жилище, естественно, не дает, но для оленевода, меняющего очень часто свое местожительство сообразно перекочевкам оленьих стад, он ничем другим не заменим.
Этот день, начатый мною служением в чуме водосвятного молебна, был проведен мной в беседе с его обитателями. Хозяин — старик, бывалый человек и примерный христианин, побывавший два раза в Соловках и безмездный всю жизнь труженик по пастьбе оленей для своей родной обители Ульяновской, поделился со мной своими полувековыми, основательными сведениями о Севере России, получив от меня взамен много интересующих его сведений о святых мощах угодников Божиих, местонахождение многих из которых ему не было известно, а также много рассказов из житий их. Вечером того же дня я посетил второй чум зырянина Иоиля Рачева, стоящий недалеко от вышеописанного, где и договорил оленей для поездки на прииски и обратно до Никито-Ивделя.
Ввиду затруднительности везти детей своих для говения в Никито-Ивдель, Рачев просил меня дать им возможность исполнить этот долг дома, на что я дал согласие и, пока езжу на прииски, поручил детям более строгим постом подготовить себя к святому Причащению, объяснив им всю святость Таинства и ответственность пред Богом недостойно его приемлющих.
10 марта поутру я выехал на прииски, отстоящие от чумов на 30 – 35 верст далее по Уралу, Николаевский — Сибирева и Елизаветинский, арендуемые г. П‑вым, как это ни странно, у священника (документально прииск принадлежит супруге его). Из-за вчерашней бури дорога исчезла, и до Елизаветинского прииска я едва мог добраться к вечеру этого дня. Для приискового дела сейчас еще глухая пора, а потому на этом прииске православных людей я нашел лишь арендатора с женою, остальные же татары-рабочие. Здесь я провел вечер далеко за полночь в беседе с хозяевами, несчастными в полном смысле людьми, ибо золотой телец отнял от них всё: состояние, здоровье, а главное веру в себя и свои силы, которые бы были ценны в другом месте, а не здесь, среди глухого леса и диких гор, в холодной, убогой приисковой казарме. Муж и жена — оба духовного звания, по родителям дети священников, образованные (сам, по выходе из семинарии, учился за границей), имели раньше хорошо обеспеченное служебное положение, но бросили всё и пошли сюда, прельщенные (не особенно порядочными компаньонами, сбежавшими при первой же неудаче) перспективой быстрого обогащения от золотопромышленности.
Как видно из вышеописанного, походная служба дает мне самые неожиданные положения, и теперь она из смрадных юрт, из дымного чума и от их обитателей сразу бросила меня в среду интеллигентных людей, но людей несчастных, бьющихся в безнадежно безвыходном тупике служения химере. Я попал к ним в подходящий момент, когда их отчаяние в удаче достигло своего апогея, и я не жалею о проведенном здесь времени, так как и здесь были тоже духовно слепые, как и мои пасомые-инородцы, люди, которым необходима посторонняя помощь, чтобы они могли хотя несколько ориентироваться в отыскании выхода на потерянную ими дорогу, ведущую к теплу и уюту (соответственно их положению и знаниям дела) из одиночества, душевного холода и случайностей погони за золотом.
Утром 11 марта я перешел на прииск Сибирева (расстояние между приисками до трех верст), где еще тоже русских рабочих, сравнительно с татарами, немного. Здесь я задержался недолго для осмотра устроенной здесь часовни, где с походной церковью летом намереваюсь послужить, и для крещения младенца, торопясь выехать обратно к чумам, так как с утра заиграла буря, угрожая отрезать мне обратный путь, и в ночь на 12‑е число я опять возвратился под дымный, холодный, но гостеприимный кров зырянского чума.
Поутру в чуме Иоиля Рогачева я отслужил водосвятный молебен, после которого исповедал и причастил запасными Дарами детей его, и на свежих оленях более прямым путем, почти безостановочно в течение более суток доехал до Никито-Ивделя.
На половине дороги я догнал двух инородцев, остановившихся в лесу для ночлега и кормежки оленей, — того, у которого я, едучи вперед, отпевал младенца, и другого, Петра Ивановича Бахтиярова, — и, воспользовавшись остановкой своих оленей для некоторого отдыха, еще побеседовал с первым по поводу смерти его младенца, именно по поводу того, что этот вогул из-за умершего младенца, в силу уже отживающих ныне свой век предковских традиций, намерен выйти из только что выстроенной, новой, хорошей юрты и построить себе другую, что потребует довольно значительных расходов с его стороны и, естественно, должно подорвать его еще не так давно относительно наладившееся благосостояние. Я испробовал все средства к убеждению его в безумии исполнения этого абсурдного обычая предков, и хотя не уверен в том, что убедил его окончательно, но всё же надеюсь, что мое мнение по этому вопросу инородцам будет теперь известно, а этого только и нужно — gutta cavat lapidem (капля камень точит (лат.)).
В мое отсутствие по поездке в Никито-Ивдель был привезен для крещения остяцкий младенец из Иовтымсос Няксимвольского прихода; приезжие пользовались за моим отсутствием гостеприимством и хлопотами по делу со стороны моей жены, снабдившей ребенка и крестильной рубашкой; Таинство Крещения совершено никито-ивдельским причтом.